А везде беспокойно бурлила жизнь. Где-то недалеко проходил большой фронт. Ещё ближе — несколько второстепенных, поменьше. А кругом красноармейцы гонялись за бандами, или банды за красноармейцами, или атаманы дрались меж собой. Крепок был атаман Козолуп. У него морщина поперёк упрямого лба залегла изломом, а глаза из-под седоватых бровей посматривали тяжело. Угрюмый атаман! Хитёр, как чёрт, атаман Лёвка. У него и конь смеётся, оскаливая белые зубы, так же как и он сам. Но с тех пор, как отбился он из-под начала Козолупа, сначала глухая, а потом и открытая вражда пошла между ними.
Написал Козолуп приказ поселянам: «Не давать Лёвке ни сала для людей, ни сена для коней, ни хат для ночлега».
Засмеялся Лёвка, написал другой.
Прочитали красные оба приказа. Написали третий: «Объявить Лёвку и Козолупа вне закона» — и всё. А много им расписывать было некогда, потому что здорово гнулся у них главный фронт.
И пошло тут что-то такое, чего и не разберёшь. Уж на что дед Захарий! На трёх войнах был. А и то, когда садился на завалинке возле рыжей собачонки, которой пьяный петлюровец шашкой ухо отрубил, говорил:
— Ну и времечко!
Приехали сегодня зелёные, человек двадцать. Заходили двое к Головню. Гоготали и пили чашками мутный крепкий самогон.
Димка смотрел на них с любопытством.
Когда Головень ушёл, Димка, давно хотевший узнать вкус самогонки, слил остатки из чашек в одну.
— Димка, мне! — плаксиво захныкал Топ.
— Оставлю, оставлю!
Но едва он опрокинул чашку в рот, как, отчаянно отплёвываясь, вылетел на двор. Возле сараев он застал Жигана.
— А я, брат, штуку знаю.
— Какую?
— У нас за хатой зелёные яму через дорогу роют, а чёрт её знает — зачем. Должно, чтоб никто не ездил.
— Как же можно не ездить? — с сомнением возразил Димка. — Тут не так что-то. Не иначе, как что-нибудь затевается.
Пошли осматривать свои запасы. Их было ещё не много: два куска сала, кусок варёного мяса и с десяток спичек.
В тот вечер солнце огромным красноватым кругом повисло над горизонтом у надеждинских полей и заходило понемногу, не торопясь, точно любуясь широким покоем отдыхающей земли.
Далеко, в Ольховке, приткнувшейся к опушке Никольского леса, ударил несколько раз колокол. Но не тревожным набатом, а так просто, мягко-мягко. И когда густые дрожащие звуки мимо соломенных крыш дошли до ушей старого деда Захария, подивился он немного давно не слыханному спокойному звону и, перекрестившись неторопливо, крепко сел на своё место, возле покривившегося крылечка. А когда сел, то подумал: «Какой же это праздник завтра будет?» И так прикидывал и этак — ничего не выходит. Потому престольный в Ольховке уже прошёл, а спасу ещё рано. И спросил Захарий, постучавши палкой в окошко, у выглянувшей оттуда старухи:
— Горпина, а Горпина, или у нас завтра воскресенье будет?
— Что ты, старый! — недовольно ответила перепачканная в муке Горпина. — Разве же после среды воскресенье бывает?
— Ото ж и я так думаю…
И усомнился дед Захарий, не напрасно ли он крест на себя наложил и не худой ли какой это звон.
Набежал ветерок, чуть колыхнул седую бороду. И увидел дед Захарий, как высунулись любопытные бабы из окошек, выкатились ребятишки из-за ворот, а с поля донёсся какой-то протяжный странный звук, как будто заревел бык либо корова в стаде, только ещё резче и дольше:
У-о-уу-ууу…
А потом вдруг как хрястнуло по воздуху, как забухали подле поскотины выстрелы… Захлопнулись разом окошки, исчезли с улиц ребятишки. И не мог только встать и сдвинуться напуганный старик, пока не закричала на него Горпина:
— Ты тюпайся швидче, старый дурак! Или ты не видишь, что такое начинается?
А в это время у Димки колотилось сердце такими же неровными, как выстрелы, ударами, и хотелось ему выбежать на улицу, узнать, что там такое… Было ему страшно, потому что побледнела мать и сказала не своим, тихим голосом:
— Ляг… ляг на пол, Димушка. Господи, только бы из орудиев не начали!
У Топа глаза сделались большие-большие, и он застыл на полу, приткнувши голову к ножке стола. Но лежать ему было неудобно, и он сказал плаксиво:
— Мам, я не хочу на полу, я на печку лучше…
— Лежи, лежи! Вот придёт гайдамак… он тебе!
В эту минуту что-то особенно здорово грохнуло, так что зазвенели стекла окошек, и показалось Димке, что дрогнула земля. «Бомбы бросают!» — подумал он и услышал, как мимо потемневших окон с топотом и криками пронеслось несколько человек.
Всё стихло. Прошло ещё с полчаса. Кто-то застучал в сенцах, изругался, наткнувшись на пустое ведро. Распахнулась дверь, и в хату вошёл вооружённый Головень.
Он был чем-то сильно разозлён, потому что, выпивши залпом ковш воды, оттолкнул сердито винтовку в угол и сказал с нескрываемой досадой:
— Ах, чтоб ему!…
Утром встретились ребята рано.
— Жиган, — спросил Димка, — ты не знаешь, отчего вчера… С кем это?
У Жигана юркие глаза блеснули самодовольно. И он ответил важно:
— О, брат! Было у нас вчера дело…
— Ты не ври только! Я ведь видел, как ты сразу тоже за огороды припустился.
— А почём ты знаешь? Может, я кругом! — обиделся Жиган.
Димка сильно усомнился в этом, но перебивать не стал.
— Машина вчера езжала, а ей в Ольховке починка была. Она только оттуда, а Гаврила-дьякон в колокол: бум!…— сигнал, значит.
— Ну?
— Ну, вот и ну… Подъехала к деревне, а по ней из ружей. Она было назад, глядь — ограда уже заперта.
— И поймали кого?
— Нет… Оттуда такую стрельбу подняли, что и не подступиться. А потом видят — дело плохо, и врассыпную… Тут их и постреляли. А один убёг. Бомбу бросил ря-адышком, у Онуфрихиной хаты все стёкла полопались. По нём из ружей кроют, за ним гонятся, а он через плетень, через огороды, да и утёк.